Поцелуев мост
(в память о Г.Л. из минисборника «Повести Коломны»)
Петербургский зной? О, эта напасть временами куда страшнее петербургских холодов; когда неотступные, душные, сонные, одному Морфею подвластные испарения пробираются в каждый уголок – даже самый отдаленный – этого города, и спасенья от них не сыскать, сколько ни мечись, тогда обыватель, только недавно проклинавший весенние заморозки, припомнит и растопленные комнаты, и парные, после которых ему и стужа не стужа. К слову о парных, бывают, слава Господу Богу, не столь часто, в Петербурге такие летние дни, в которые весь город становится самой натуральной парной. С той лишь невеликой разницей, что в исподнем в ней не посидишь, вот и выходит, на дворе – хоть веник запаривай, а самому – брючки, галстучек, рубашечка, портфель в руки али дипломат, и вперед – на метро. Прохожие тогда и не идут, и не ползут, но и на месте не стоят, а как будто бы невзначай сами собой передвигаются, практически незаметно, что корабли на горизонте. Вот только-только та гражданка стояла у аппарата с газировкой, а, глядь, вон она – в тени чахлого, кое-как отвоевавшего у раскаленного, липкого асфальта платочек потрескавшейся землицы горбатого клена. И все в каком-то колышущемся, болезненном мареве. В нем, в этом мареве, фасады улочек разительно становятся схожими с эдакими громадными, несообразными свечками, по углам которых, вдоль сухих водостоков, по окнам и карнизам, растекается жидкий, горячий воск. Того и гляди, чтоб лепнина, растопившись, не капнула на уже взопревший твой, разгоряченный затылок. И вот уже день клонится к ночи, но и она не приносит ни свежести, ни прохлады; солнце как бы скрывается за горизонтом, но самый краешек его то и дело поглядывает лукаво на денные труды рук своих. Ближе к вечеру, по окончании рабочей смены, возвращаются взмокшие, издерганные служащие и из-за окон трамваев и троллейбусов с невообразимой тоской искоса поглядывают на дамочек с детьми, отдыхающих на пляже у Петропавловки, на шахматистов и доминошников, затеявших очередную партию в густой тени парка, на молодежь, гуляющую вдоль искрящихся легким холодком рек и каналов.
Одна империя давно уже канула в Лету, оставшись лишь на страницах учебников истории и литературы, ее же наследница столь же неповоротливая и нежизнеспособная трещала по швам, и только Петербург оставался верным себе. В одном из домов, словно по сигналу выстроившихся вдоль набережной Мойки, в той части ее, что расположена точь-в-точь напротив Новой Голландии в коммунальной квартире жил здешний слабоумный. Эти несчастные всегда и везде служили эдакими местными достопримечательностями, отвергнутые всеми, и всеми же обсуждаемые, одинокие, но неизменно в центре всеобщего внимания. Слабоумного звали Павлушей. Одним лишь работницам паспортного стола, да и то не обязательно, было известно его настоящее имя, возможно отличное от того, коим нарекла его коломенская досужая публика. Обитал он в крошечной комнатушке вместе со своей престарелой, давно уже уставшей от жизни и всех ее превратностей, сухонькой матерью. Юноша был щупл и долговяз, безобидный и наивный, как младенец, он давно уже стал притчей во языцех; в своих подстреленных брючках и нелепой выцветшей тельняшке трудно было не узнать его издалека. При встрече каждый из его соседей считал себя просто обязанным спросить у паренька какую-нибудь глупость и, получив ответ, задорно рассмеяться вместе с незадачливым Павлушей.
- Павлуша, мыл сегодня от сих до сих, - глупо подмигивая и уже заранее прыская от смеха, интересовались у местной знаменитости одногодки, тут же похлопывая по плечу, как бы в знак поддержки, - не печалься, завтра точно помоешь!
Впрочем, он и не думал печалиться, блаженная улыбка почти никогда не покидала его простоватую со светлой, редкой порослью физиономию, а неряшливо приглаженные засаленные волосы, оболванили бы и более интеллигентную и вдумчивую персону. Павлуша под всеобщее одобрение мог и съесть любую дрянь с земли, и во весь голос повторить любую грубую сальность.
Какая только блажь ни приходила в хмельные головы его тогдашних друзей, но слабоумный был рад и такой компании, во всяком случае, так могло показаться со стороны. Господи, что же ты вкладываешь в эти сосуды, зачем отпускаешь эти тонкие, безгрешные, чистые души так далеко от своего небесного престола, в награду ли, в наказание ли приходят в наш жестокий, глупый, беспощадный мир такие вот Павлуши? В каждом слове, обращенном к нему сквозила издевка, в каждом взгляде – читалась насмешка. Будто б мартышка или собачонка с готовностью он угождал всем желающим посмеяться над ним самим; даже местная детвора, только-только шагнувшая в пору отрочества, относилась к слабоумному, как к игрушке, большой, глупой и совершенно безобидной. Бросят, бывало, ему в спину камень или огрызок, короче, что под руку попалось, Павлуша обернется по привычке, а обидчики стоят, рты раскрыв от удивления, головы вверх задравши, мол, с неба прилетело.
Когда-то давно, не то по глупости, не то со зла ляпнул один из соседей доверчивому мальцу, чтобы к каналу Павлуша не подходил, будто б, остров покинув, помрет он тут же – как пить дать, помрет – а тому, даром хоть и слабоумный, жить-то охота. Хоть и вырос давным-давно, а «на ту сторону» дорога ему заказана, никакими коврижками не заманишь. Вот и слонялся он из года в год с одной стороны Коломенского острова на другую. Только слепой не признал бы его нескладную, сутулую фигуру как-то странно, то резко останавливаясь, то ускоряя шаг, маячившую то там, то сям. Бесцельно с самого утра и до поздней ночи, околачивался Павлуша по знакомым ему с детства дворикам, с той самой блаженной улыбкой на лице, рассеяно, словно пытаясь отыскать что-то давно забытое, вспыхивавшее мимолетными образами в затуманенном рассудке.
Повсюду его были рады угостить – чего ни сделаешь для эдакой дитяти, на щеках уж борода вьется, а глаза, как у теленка. Старушки, бывало, пирожками иль чем еще подкормят, а кто помладше могут и налить, а что плюнули в стакан, и Бог-то с ним. Хотя, конечно, и жалели его; взять хотя бы Леночку, в одной коммуналке жила с ним, не ахти какая красавица, зато сердце доброе, никогда Павлушу в обиду не давала, ни мальчишкам местным, что около дома вечно ошивались, ни друзьям-знакомым своим, которых, хлебом ни корми, дай над слабоумным подшутить, не всем ведь дано ума набраться.
Белые ночи сгорали одна за другой, запруживая город духотой и зноем. Сон, если к кому и приходил, то лишь ближе к рассвету. Гитары и модные кассетники играли не смолкая, перемещаясь из одной подворотни в другую, музыка поднималась от гранитных спусков к темной воде, перекатываясь и взвиваясь, к распахнутым настежь окнам, в которых едва колыхались от легкого сквозняка куцые шторки. Жизнь, почти что оцепеневшая в течение дня, встряхнувшись ото сна к вечеру, рвалась на свободу, ускоряя темп и пытаясь нагнать упущенное еще до зари.
Невзрачный в сравнении со многими другими петербургскими мостами, перекинувшийся через реку Мойку мост слыл излюбленным местом ночных рандеву влюбленных парочек, томно упивавшихся ночным видом маячившего вдалеке за серыми фасадами домов Исакия. Мало кого интересовало, почему он был назван Поцелуевым, когда, переплетая пальцы, юноши и девушки опирались о его украшенные витой ковкой парапеты, какое им дело до сто лет, как сгинувшего купца, да и не место историческим изысканиям там, где правит свой бал любовь и молодость. Темная, почти зеркальная речная гладь, подергиваемая лишь осторожной рябью, затаив дыхание
вела счет ночным поцелуям, что будто бы по воздуху посылал ей Поцелуев мост. В ночной тиши, если повезет застать их наедине, и сейчас можно ненароком услышать осторожный, вкрадчивый шепоток возлюбленных – шелест волн и поскрипывание стареньких перил; тысячи историй канули в Лету, а они, как и много лет назад хранят верность друг другу – река и мост.
Павлуша проснулся, когда музыка и разговоры внизу стихли, а последний аккорд потонул в шорохе листьев разросшихся вдоль больверков Новой Голландии тополей. Было довольно темно, по небу поплыли, словно акварель, белесые облачка, и даже солнце, похоже, наконец, скрылось за горизонтом. Весь дом спал, разомлев от опустившейся прохлады и тишины, что так внезапно обрушилась на смаявшийся город. Юноша сделал глоток свежего, сладковатого воздуха, прилетевшего, должно быть, из леса, или с полей, раскинувшихся где-то далеко-далеко, и, одевшись, беззвучно выбрался на улицу. Ночь выдалась на удивление чудесная, молчаливая, спокойная, ласковая, она как будто приглашала на предрассветный, чарующий променад.
Выскользнув из парадной и постояв некоторое время около нее, перекатываясь с носка на пятку и назад, Павлуша быстрым шагом устремился прочь, вглубь паутины переулков и смежных двориков. Избегая ярко освещенных перекрестков, плел он кружева своего маршрута по ничем не примечательным и уединенным уголкам дремлющей Коломны. Слабоумный подолгу останавливался, точно проведывая старинных знакомых, у таких же юродивых, как и он сам, искривленных, болезненных деревьев, разговаривал с ними на каком-то ему одному понятном языке, ласково гладил израненную, огрубевшую кору. Кроны их тогда, сквозь которые темными лоскутками просвечивало ночное небо, еле заметно кивали в ответ с почти беззвучным шелестом.
Когда перед самым рассветом юноша вернулся домой, мать его лишь посмотрела на сына из своего угла, да, покачав головой, вновь откинулась на тощие, сбившиеся подушки; она давно уже почти не вставала, сдавшись на милость добрых людей, вкушая изо дня в день горечь поражения в битве с судьбой. Смирившись однажды со злым роком, она так и не смогла найти в себе силы жить дальше, и продолжала влачить свое жалкое существование просто по привычке, уткнувшись в глухую стену, изредка перекидываясь парой фраз с соседями. Ее воспаленные глаза уже давно не знали слез, а неподвижные морщинистые губы – улыбки, горем разбитый дух ее томился в разбитом, уставшем теле, неспособным ни на что, кроме томительного ожидания кончины.
Павлуша теперь чаще избегал дневных прогулок, с нетерпением дожидаясь у своего дома вечера, чтобы далеко за полночь под прикрытием пустынности, окутывавшей город, насладиться свободой. Возвращался он всегда затемно, с все той же застывшей на его лице извечной улыбкой, но как будто более счастливым и живым. Старуха-мать быстро свыклась с новыми причудами слабоумного сына, если ей вообще еще хоть до чего-то было дело.
(продолжение следует)
Йонатан