Printed fromChabadmspb.ru
ב"ה

Йонатан

НЕ ТУДА

 

Не туда

- Думаешь, в этом вся соль, а Вань? – закопавшись в пряное сено едва слышно пробормотал тёзка. Его товарищ то ли уже не слышал вопроса, то ли не знал, что и ответить. Сквозь прорехи в односкатной крыше сарая (или бывшей конюшни?) неприветливо чернело чужое небо, на котором, казалось, было не разглядеть ни одной звёздочки. В животе так громко урчало, что было страшно, как бы кто не услышал. Благо уже не от злейшего голода – девушка остарбайтер, по виду совсем ещё девчонка, которая спрятала их здесь, как стемнело принесла яичницу и жареную колбасу с хлебом, ароматы которых, казалось, до сих пор предательски висели в воздухе. Десять нескончаемых суток после побега из Гронау приходилось довольствоваться ягодами, семечками и водой из луж, продираясь через чёртов лес, не имея возможности развести огонь. Кое-где натыкались на примостившиеся по стволам деревьев грибы, но поди разбери, которые из них съедобные, если никогда толком их не собирал. Отсыревшее за зиму сено прилипало к грязной коже, однако же лёжа на нём оба Ивана испытывали истинное блаженство.

Один Иван был родом из-под Николаева, второй – из какого-то городишки в Белоруссии. Познакомились они уже там, в Гронау, когда первого отправил туда хозяин, купивший его на ярмарке в Дортмунде за пять марок, из Билефельда после отказа копать траншеи. Здесь работа была совсем другого рода – расчищали дороги, так сказать. Гоняли их по всем окрестностям, а американцы продолжали скидывать новые и новые бомбы. Решили бежать вместе, пока живы.

По счастью в не по возрасту крепком и рослом мужчине никто бы не признал сына портного из Ефимовки, без преувеличения лучшего портного всей округи, щупленького человечка с большим сердцем, который, как говорили, переселился из Лодзи после германской войны, и которого старый дед Кирило – пьяница и дебошир – называл ласково «жидок». Портного расстреляли ещё в далёком сорок втором, ещё там, дома. По-зимнему прохладный ветер мимоходом шелестел что-то на ухо, но ни слова было не разобрать. Закрывая глаза перед сном на сеновале, как и в луже на дне глубокой воронки несколькими днями ранее, Иван постарался воскресить в памяти лица четверых младших братьев – Вовка, Толя, Коля, Славка, Вовка, Толя, Коля, Славка – вдалеке перекатывались гулкие грозовые раскаты той ранней, но яростной весны.

На рассвете, ещё затемно нужно было уходить. Сарай находился в стороне от каких-то солидных построек и товарищей по несчастью угораздило попасться на глаза местному полицаю. Бежали, прятались, снова бежали и снова прятались, пока их не поймали в какой-то будке и не отправили в новый лагерь под Оснабрюком - 3 ряда колючей проволоки, бараки, скамейки – «это похлеще Темвода будет». Между времянками и колючкой отхожий ров, выпускают только утром и вечером, заметят посреди дня – столкнут прямо в него и поминай, как звали. Кормят, как их немецкий бог на душу положит. Утром проснулся на нарах – радуйся, к вечеру дополз до нар, в канаву с дерьмом не столкнули – тем паче, а уж если дали баланду с коркой… Посреди работы забавы – сгонят всех, выстроят в шеренгу, надеть шапку, снять шапку. Навеселятся вдоволь – бегом работать. Стыдно признаться, но работали на совесть, может потому и выбрались. С техникой на «ты», вот и отправили к местному оснабрюкскому помещику станки, трактора, сеялки всякие починять. Работа дармовая, где работали, там и спали, зато счастье, что не лагерь.

Это было в ночь на вербное воскресенье, с одной стороны стремительно приближались американцы, а с другой – наши, все готовились к боям, когда немец-хозяин поднял и вместо работы погнал Иванов по городу до частных домов. Здесь было меньше разрушений, казалось, днём здесь должна была протекать обыкновенная жизнь, с детьми, бегающими за колесом по тротуару, и робкими пятнами зеленеющих уже лужаек. Завели в какую-то хату, помыли, одели, накормили. Зачем? Почему? – поди их, немцев, разбери. Дали по 50 марок, еды в дорогу и билеты. Показывают куда-то в сторону - «банхоф», тычут в билет – «Билефельд», русские, мол. Вытолкали, спешить надо. Добрались до станции, даже скорее полустанка на окраине небольшой деревеньки в один-два этажа с черепичными крышами, тёмно-красная кладка, зарешеченные окна, железные ворота на замке и ни души. Долго поезда ждать не пришлось, сели в вагон, никто и внимания не обратил. Стоянка короткая, не больше минуты, выдохнули и тотчас тронулись.

«Не туууууууууда» - хрипло присвистнул и затянул паровоз, спешащий назад, в Оснабрюк.

«Не туууууууууда» …

***

Иван Ильич открыл глаза – снова на том же месте, уже не уснуть. Он беззвучно поднялся с металлической пружинной кровати, что представлялось невозможным, учитывая его комплекцию, натянул поношенные спортивные штаны с вытянутыми коленками, майку, и вышел, опытной рукой закрыв дверь без скрипа, чтобы не разбудить жену. Было ещё темно и на фоне окна чернели очертания их крохотной импровизированной оранжереи во всю высоту проёма, там же на кухне в клетушках спали птички, их единственные домочадцы. Не включая свет, он налил в эмалированную кружку доверху кипячёной воды из чайника и, прошмыгнув по коридору в соседнюю комнату, вышел на балкон, с которого небольшой квадрат внутреннего дворика был как на ладони. С балкона последнего этажа дом выглядел эдаким кораблём, плывущим среди мирно покачивающихся серебристо-зелёных волн лип и тополей, чьи кроны возвышались над металлической обшивкой обыкновенной запорожской сталинки, да и шумели ничуть не хуже настоящего моря. В такую рань не было никого ни слышно и ни видно. Иван Ильич, дородный с солидными залысинами уже пожилой мужчина присел на табуретку и оперся о балконные перила. Война снилась ему часто, но чаще всего сон обрывался как раз в тот самый момент, когда они по ошибке сели на поезд не в ту сторону как раз за час-два до налёта британских ВВС в вербное воскресенье 25 марта 1945 года.

Что было дальше?

А дальше были последняя бомбёжка Оснабрюка англичанами, когда они с Иваном чудом всё же выбрались из канавы, засыпанные кучей осколков, посреди руин, оставшихся от центра города, очередной арест, очередной побег, Билефельд, куда они всё же добрались со второй попытки, Штукенброк, где русские дали целое ведро горохового супа, которое товарищи тут же съели вдвоём, опять Билефельд, расстрел колонны военнопленных, давших им приют, томительное ожидание атаки в подвале какого-то дома плечом к плечу с простыми горожанами, американцы на танках, белые простыни из окон, французский коньяк и консервы, неделя в «Шермане» в компании новых знакомых, фильтрационный лагерь, где разошлись пути с тёзкой из Белоруссии, смерть матери, Москва и Запорожье, успешные поиски младших братьев и безуспешные, к сожалению, поиски друга и напарника, который стал едва ли не родным, женитьба, работа, племянники и уже их дети, рыбалка на пьянящих просторах Каховки, тонко нарезанное сало с луком и уксусом, щедро присыпанное черным перцем к рюмке водки, и песни под баян, и «За двумя зайцами» по телевизору, и поездки в Керчь, и праздники с настоящими мужскими слезами, и поиски на рынке «той самой колбасы» по запаху, и рождения, и поминки, и шахматы, и в «дурака», и чёрта в ступе, и целая-прецелая жизнь.

Иван Ильич достал из кармана смятый платок и от души высморкался, с явным удовольствием утерев напоследок свой крупный, мясистый, типично еврейский, как сказали бы некоторые, нос и промокнув чистым уголком влажные со сна глаза.

«Туууууууууда» - снова пробасил ползущий по насыпи в каких-то пятидесяти метрах от дома товарняк со шлаком. Из открытого окна кухни словно бы в ответ раздалась едва слышная возня и радостное предрассветное чириканье просыпавшихся в своих клетках канареечек, первым делом спешащих к своим поилкам.

- Наверное, в этом, Ванюша… - не то тихо сказал, не то подумал вслух Иван Ильич.

День обещал быть.

Ваешев

 

Комната в заброшенном доме (продолжение)

«Камин?!» - мысль эта обожгла, как должно быть обжигает металлическая решетка в лютый мороз, сей же миг, пробудив молодого человека ото сна. Поль открыл глаза и осмотрелся; по стенам, в тех местах, где они не были окончательно завалены, и на потолке едва дрожали густые причудливые тени. Стараясь не шуметь – кто его знает, с кем доведется столкнуться посреди ночи, да еще в таком странном месте – и, вслушиваясь в каждый шорох, юноша медленно пополз к самому краю своей импровизированной перины, чтоб разведать обстановку и решить, что же делать дальше. Чьи-то тихие голоса то и дело терялись в пыльном, захламленном пространстве комнаты, будто и не голоса вовсе, а отголоски. Ни слова нельзя было разобрать, и Поль решил подобраться к незваным ночным посетителям поближе. Перекатываясь через тюки и свертки, коих здесь было до чрезвычайности много, он, наконец, приблизился к самому краю этой странной баррикады и осторожно выглянул из-за вороха изъеденных молью ковров.

Внизу, чуть поодаль, в дальнем углу комнаты действительно горел большой, украшенный лепниной камин, рядом с которым вокруг небольшого журнального столика, на котором были беспорядочно разбросаны игральные карты, стояли три массивных кресла с красивыми резными подлокотниками. Единственное в этой части помещения высокое окно было затянуто плотными гардинами, и пламя камина выхватывало из густых, как туман потемок лишь три фигуры, сидящие в креслах. Странная то была компания, у Поля даже перехватило дух.

Практически напротив него, вполоборота, в довольно элегантном, но не совсем удачно сидевшем жилете, расположился моложавый мужчина с длинными до блеска черными волосами, как будто бы слегка напомаженными, аккуратными усиками и выдающимся по-птичьи тонким, прямым носом. В его руках был небольшой блокнот, в нем он аккуратно вырисовывал какой-то цветок, под которым размашистыми, но изящными буквами значилось «Vinca minor». На лице писателя играла легкая улыбка, вернее даже тень улыбки, отстраненной и задумчивой.

Чуть поодаль, по другую сторону от стоявшего по центру кресла, сидел еще один примечательный субъект. Бегающие из стороны в сторону утомленные, встревоженные глаза, жиденькая светлая бородка и преждевременно обозначившаяся на массивном, широком лбу лысина говорили о своем хозяине лучше фраз и цитат. Сидел он, закинув ногу за ногу и как-то неестественно скрестив руки, его взгляд рассеяно блуждал по поверхности стола, а в душе, не иначе, зарождалась очередная людская трагедия. Молодой человек имел на редкость болезненный вид и потому выглядел старше двух своих соседей.

Третий сидел практически спиной к потерявшему дар речи Полю, голова его лишь самую малость клонилась в бок, но и с этого угла над высоким воротом была прекрасно видна курчавая шевелюра со знаменитыми едва ли не на весь белый свет бакенбардами. Мужчина, время от времени обмакивая перо в чернильницу, выводил какие-то завитушки, из которых раз за разом складывались то слова, то чьи-то профили. Вид у него был праздный, скучающий, даже немного отсутствующий, мысли поэта будто бы парили вдалеке от пыльной, тусклой комнатки, набитой театральным реквизитом. Не успел Поль подумать о том, что все это может быть причудливым сном, как вкрадчиво шептавшее перо резко скрипнуло и смолкло, закончив свой автопортрет.

- Любезный друг мой, извольте присоединиться к нашему скромному, хоть и довольно безрадостному обществу, раз уж волею судеб занесло вас в это диковинное пристанище, - третий выдержал паузу, - той самой старины глубокой…

Мужчина в жилете усмехнулся и тут же пригладил свои усы, которые, впрочем, и растрепаться-то ничуть не успели, а болезненного вида молодой человек от неожиданности вздрогнул и принялся всматриваться в темень, подступавшую вплотную к троице. Поль, мигом покинувший свое укрытие, отряхнувшись и кое-как разгладив измятый после ночевки костюм, аккуратно подошел к сидящим у камина. Осиявшие своим даром каждый закоулок этого серого и задумчивого города гении сидели, освещенные догорающими в предрассветном мраке поленьями. Сколь символична и величественна ни была эта картина, нежданный гость то ли по привычке, то ли еще не до конца осознав необычность происходящего, был так же прост и весел, как и в кругу однокашников.

- Мое вам почтение, - Поль вежливо поклонился, продолжая при этом все так же разглядывать словно бы сошедших со знаменитых полотен писателей, - чтоб не хотеть присоединиться к вашему обществу, нужно быть, по крайней мере, умалишенным.

- Господин пишет стихи иль прозу? – пронзительный взгляд черных глаз и внимательный птичий профиль заставили юношу пожалеть о необдуманном как следует решении спуститься к огню.

- О нет, боюсь, если когда вдохновенье меня и посещало, то уж конечно не для того, чтоб…

- Увольте, милый мой, - прервал Поля сидящий в центре, - вдохновенье… Способность привести себя в рабочее состояние, не боле. Уж мне-то вы, надеюсь, верите?

- Уважайте жизнь, цените ее дары, - тихо, но твердо и уверенно, проговорил молодой человек с бородкой, - ведь она куда богаче всех людских выдумок.

- Лишь первый шаг труден – третий, ласково улыбаясь, протянул свое старенькое перо Полю.

Мужчина в жилете, аккуратно сложив свой рисунок и спрятав его в карман оного, встал и медленно, как будто бы с опаской, подошел к затянутому плотными светонепроницаемыми шторами высокому окну. Слегка раздвинув их он глухо вздохнул.

- Если светит солнце – пора найти нового героя, - сказал он, повернувшись в пол оборота, обращаясь не то к самому себе, не то к Полю, не то и вовсе ни к кому конкретно. Что-то в словах странных хозяев комнатушки заставило юношу погрузиться в небывалые раздумья, сам того не сознавая он шагнул к столу, сел в освободившееся кресло с красивыми резными подлокотниками и практически в то же мгновение, резко вздрогнув, проснулся. Слева от него находился еще теплый, но уже окончательно затихший камин, на столе напротив лежали разбросанные карты, среди них можно было разглядеть небольшой листок, исписанный вензелями, завитушками, узорами, составлявшими порой целые портреты и натюрморты в миниатюре, за окном уже зачиналось свежее морозное утро, окрашивая погрузившееся в темноту помещение в нежные холодные оттенки; между пальцев Поля все еще было зажато пушкинское перо.

***

От Поля-бонвивана осталось лишь блеклое воспоминание. Былые его забавы, его гуляки-приятели и развязные товарки, шумные вечера и хмельные рассветы, душные салоны и пестрые вертограды, прокуренные насквозь кители и разящие модными духами облезлые шали остались в прошлой, какой-то на редкость нелепой, бессмысленной жизни, из которой разве что оставалось позаимствовать бессонные ночи и практически черный, отливающий на свету рубинами бокал кларета. Сочинялось Полю удивительно воздушно, но при этом не легковесно и ветрено, советы гениев не пропали даром, а сама жизнь спешила делиться со столь благодарным слушателем собственной – гениальной в своей простоте – тысячелетней мудростью.

Юноша прослыл чудаком и эксцентричным нелюдимом, хотя каждая услышанная им на просторах Коломны фраза, каждая запечатлевшаяся в его памяти картина быта становилась источником вдохновения. Поль не искал общения – он искал героев, историй, он с одинаково неистовой жаждой льнул и к торговкам с рынка, и к извозчикам с постоялого двора, и к заезжим служивым, спешащих на побывку, к бедным прачкам и дворянской прислуге, видя за их далеко не всегда притягательными фасадами неиссякаемый источник невообразимых рассказов. Когда он не сидел, запершись в своей коморке с рукописями, разделяя судьбы своих персонажей, гулял он вдоль многочисленных рек и каналов, погружаясь в неспешно перекатывающиеся волны бытия. Этому периоду его жизни мог бы позавидовать и старик Дюма, столь плодотворно трудился Поль.

Из-под подаренного пера то и дело возникали персонажи, которым хотелось сопереживать, их хотелось любить и ненавидеть, судьбы, вымышленные молодым писателем, то и дело тесно переплетались с реальными человеческими уделами, стирая грань между правдой и вымыслом, просачиваясь сквозь стены навстречу своей музе – жизни. Так пролетела большая часть года, лето осталось за плечами да в строках последнего произведения Поля, которому в преддверии зимы приходилось все чаще задумываться над пропитанием и жильем, ведь остатки его крошечных запасов таяли гораздо, гораздо быстрее, чем ему хотелось бы. Продолжая совершенно все время посвящать своим героям, коих прибавлялось едва ли не с каждым солнечным днем, юноша стал носить рукописи в издательства. Днями он терпеливо стаптывал последние башмаки, испрашивая позволения выпустить в свет хоть что-то; дни складывались в недели настолько стремительно, что их размытые очертания не оставляли и следа в сентиментальной памяти «зеленого сочинителя». Раз или два за последние месяцы третьесортный журнальчик или захудалая газетенка печатали за гроши сущие крупицы творений юноши, живых, но чахнущих в неволе; Поль пробовал работать, но его персонажи, поднимая в душе гвалт, требуя к себе внимания, умоляя дать им волю, раз за разом сводили на нет все его попытки заняться чем-то другим.

Неотвратимо подступали первые холода. А здесь они, как известно, больше всего на свете обожают прямо таки преступную внезапность. Нет ничего более приятного для этих заморозков, чем прихватить и сковать за ночь все еще изумрудную поросль. Молодому литератору становилось все сложнее сводить концы с концами, вернее они даже и не сводились вовсе, скорее так могло показаться стороннему человеку. В жилище Поля царила сырость, ведь ему уже очень давно не было чем топить свою комнатушку, зато повсюду в оберточной бумаге аккуратно лежали перевязанные меж собой листы законченных трудов, ожидая своей участи, молча и терпеливо. Тем утром у юноши были гости, пара-тройка его закадычных товарищей, непривычно громогласная компания для уголка, который в последнее время облюбовал служитель муз.

- Ну, в самом деле, Поль, пора и меру знать!

- Поль, остановился бы ты пока не поздно!

- Приснилось тебе что-то с перепою, с кем не бывает? Что ж теперь свет клином на всем этом, - один из однокашников писателя окинул встревоженным взглядом окружающую обстановку, - сошелся, а? Сам же видишь, что ничего из этого не выходит, Поль.

Мало по малу, капля за каплей слова эти подтачивали и без того шаткую уверенность юноши, страдавшую от беспрестанных отказов издателей и неспособности прокормить себя иным путем, ему и самому осточертело быть посмешищем среди недалеких, непонимающих, недостойных. Их истории? – Бури в грязной, мутной луже, смрадном рассаднике пороков и беспросветной глупости и только! Жизнь? – Дорогостоящий аттракцион самообмана и повсеместной лжи! Лирика? – Не более чем легкая туника, скрывающая под собой все гнусные прелести разврата!

- Так тому и быть,- уже стоя в дверях, пожимая друг другу руки, говорили молодому человеку дружки, - дадим Полю-писателю последний шанс, до вечера!

- На том и порешили, - отвечал хозяин комнатушки, - ждите нынче вечером либо разжившегося, наконец, определенной суммой модного беллетриста, - как и прежде с веселой улыбкой произнес Поль, - либо того, кто смачно, от всей души, плюнул прямо в лицо гениям нашего с вами многострадального отечества, ей Богу ждите!

Свою пылкую речь юноша завершил уже без смеха, что в глазах гостей лишь подчеркивало всю серьезность его намерений, и, распрощавшись, по привычке они тут же направились прямиком в вышеупомянутый салон, дабы успеть подготовить соответствующий прием этому блудному сыну.

Поль был действительно настроен более чем серьезно, он собрал наиболее удачные работы в стопку, остальные же, аккуратно разложив по полу, тщательно рассортировал; он составил несколько лаконичных и довольно смелых писем с прошениями, на случай, если книгопечатники и редакторы не сумеют принять его тотчас; спрятав поглубже во внутренний карман своего кителя старенькое, теперь уже совсем источенное перо, юноша надел шляпу, постарался придать себе уверенный и строгий вид и, наконец, шагнул за порог. Светлое утро обещало погожий и теплый осенний денек, однако налетевший еще за полдень со стороны Финского залива ветер, уже к вечеру, упиваясь наступившим раздольем, мчался по улицам города наперегонки с косым холодным дождем, временами переходящим в мокрый снег.

Ноах

 

Из глубин

Заходим мы на новый круг

И, как и прежде, шаг за шагом

Цепями круговых порук

Бренчим окрест родных бараков.

Устало ноги волоча,

Вздыхая тяжко раз за разом,

Мы только на щелчок бича

Готовы откликаться сразу.

За годом год стремглав летит,

Но не растут вокруг нас стены –

Мы углубляемся в гранит,

Хотя людское тело тленно.

И лишь взывать осталось нам

Из череды похожих будней.

Взывать из темноты, со дна,

Из хляби жизни,

De profundis.

Обожнюю

Обожнюю, як вітер в спину,

Або з гори навперегони,

Як злива за віконцем хлине,

Чи хмари понад морем ринуть,

Й за обрієм веселі передзвони.

Обожнюю як крила руки,

Розкинувши сміятись вголос,

Коли стихають зайві звуки,

Сердець зрадливі перестуки,

На теплих скелях грітися, мов полоз.

Обожнюю, як серед ночі

Плисти з відкритими очима,

Над степом море як рокоче,

Чи над ланами спів жіночий,

Та у віршах красиві, добрі рими.

Йонатан

Самбатион

 

Самбатион

Есть лишь одна причина возвратиться –

Там отчий дом и отчий то надел,

Но сотни «но», шагая вереницей,

Ведут кольцом вперёд, что на расстрел.

Немеет сердце, лишь едва заслышав

Напевы той далёкой стороны

В чуть слышном шелесте дождя по крыше

Среди ночной, глубокой тишины.

И бьётся чаще сердце, вспоминая

Рассказы, кои предки сберегли.

В них живы чудеса родного края,

Знакомый с детства дух родной земли.

Душа поёт и ноет ежечасно,

Томясь в плену тех безрассудных грез,

Но всё, как сотни лет назад напрасно,

Всё тонет в глубине житейских проз.

Есть лишь одна причина возвратиться,

А чтоб не возвращаться миллион –

Сметая всё, грохочет и ярится

Как сотни лет назад Самбатион. 

Йонатан 

Йонатан

 

Казалось бы, только в тишрее

Над книгой в шабат кимарнул,

А вот же – очнулся и снова

Элул.

***

В газете читать можно этого,

А можно читать и того,

К прочтению лишь непременно

Таво.

***

Болтают, мол, везде евреи

Среди миллиардов землян,

Но без тебя не состоится

Миньян.

***

Чи я, чи ти

Якщо поглянути тверезо,

Усі ми, наче терези,

Хитаючись йдемо по лезу,

Не осягши ходьби ази.

Неначе маятник несправний

Кидає нас туди-сюди,

І якщо б тихо, рівно, плавно,

Було би тільки пів біди.

Але людина – що той флюгер,

Тремтить під натиском вітрів

Від першого у віці руху

Й допоки не заіржавів.

Та є такі, хто компас ніби,

Хто завжди знають, куди йти.

Людини-сіль, людини-глиби,

Як він, вона, чи я, чи ти…

***

Йонатан

Приют поэта

 

Приют поэта

Ржавчина старых одноглазых фонарей – как на меди благородная патина.

Как блестящего мелкого жемчуга нить, вся в рассветной росе паутина.

Словно прекрасные музы античные в небесах звонко птицы, порхая, поют,

А витая скамейка в солнечном месте, чем не поэта желанный приют.

Стрекотание кузнечика вдалеке повторяет звук хода секундной стрелки,

Все заботы становятся так далеки, все проблемы становятся мелки.

Нежный, дурманящий бархатцев аромат гораздо приятней парфюмов бесценных,

А этот древний и неухоженный парк более свят покоев священных.

***

Неспокій

Безсонні ночі, пречуття глибокі,

Катує серце, душить нас неспокій.

Тремтить душа, ось-ось прогірклі сльози

На волю випурхнуть з-за маски,

Сплутує руки намертво, мов лози

Та кине – сподіватися розв’язки.

І в той же час – жене нас батогами,

П’є кров і ще стає сильнішим,

За кращими полює поміж нами,

Немов голодний розлютований вовчище.

Та ось він – муза чи крилатий янгол,

Несе за обрії вишневі,

Кружить серед зірок у ритмі танго,

Безсмертя він нектар несе митцеві.

Ми йдемо та не спинимося поки

Штовхає в плечі нас отой неспокій.

***

Йонатан

Странный стих

 

Странный стих

Изо дня в день летят года,

Уж скоро, как шесть тысяч лет,

Но в сотый раз ни нет, ни да.

Но в сотый раз ни да, ни нет.

И вроде горе – не беда,

И вроде бы вот-вот рассвет,

Опять-таки ни нет, ни да.

Опять-таки ни да, ни нет.

Спешит дорога в никуда,

Ведь всё - лишь суета сует,

И где-то здесь ни нет, ни да.

И где-то там ни да, ни нет.

У бытия - всё ерунда,

На всяк вопрос один ответ -

Как ни крути, ни нет, ни да.

Как ни крути, ни да, ни нет.

Одна на всех судьба всегда -

Кто шел до нас, идёт нам вслед -

Терять резон меж нет и да

И находить меж да и нет.

***

Таврія

Нажаль її я бачу лиш на фото

Та іноді, коли, заплющивши повіки,

Лице я підставляю вітру і спекота

Пахне ураз її повівом диким.

Квітучих маків полум'яні губи,

Гарячого піску долоні шовковисті.

За небокраєм щось шепоче морем люба

Й наспівує акацієвим листям.

Волосся наче повечірні хвилі,

Нічного неба смолянисті очі.

В її обіймах, в полуденному горнилі,

Десь поодаль цикада все стрекоче.

Лишає на щоках солоні бризки,

Чи то лише моя докучлива скорбота…

Я відчуваю, що вона настільки близько,

А бачу тільки іноді на фото.

***

Йонатан

Поцелуй мостов (продолжение)

 

Поцелуев мост (продолжение)

(в память о Г.Л. из минисборника «Повести Коломны»)

Лето разродилось сильным, но теплым и скоротечным дождем, оттого ли, что зной по-прежнему не желал поступиться ни пядью отвоеванной у типичной петербургской непогоды города. На просторы Коломны после недолгой передышки, которую принес свежий, прохладный ветер снова воцарилась духота, вязкая и гнетущая, прямо-таки болезнетворная. С удвоенной силой кинулась она на преждевременно уверовавших в чудесное избавление горожан, чтоб взять их значительно поредевшие ряды измором. В это время года сильнее, чем в любое другое ощущаются погребенные под тоннами асфальта и металла, кирпича и гранита давно забытые, местами иссушенные болота.

За одним из окон коммунальной квартиры, выходивших прямо на Мойку, углубившись в чтение потертого, старенького учебника, пока ее однокашники гуляли и развлекались, Леночка готовилась к экзаменам настолько основательно, точно от результатов их зависело, по меньшей мере, не только ее будущее, но и будущее всего многострадального человечества. Впрочем, от части так оно и было, ведь девушка мечтала быть врачом, а любой врач, если он настоящий, обречен принимать любые людские беды и переживать их, как свои собственные. В комнате было невыносимо жарко, пара одуревших от зноя мух то и дело лезли прямо в лицо, откинув назад свои длинные русые волосы, Леночка, не отрываясь, пробегала с одной строчки на другую своими ярко-зелеными в желтую крапинку глазами. Где-то снаружи галдела дворовая детвора, неужели снова прицепились к этому несчастному? Девушка перевернула книгу и резким движением подошла к распахнутому настежь окошку.

- А ну быстро пошли прочь, - внизу, у самой проезжей части, как-то неестественно съежившись, но продолжая глупо улыбаться, мелко подрагивая, стоял Павлуша, мальчишки, еще совсем школьники, с помощью пустых шариковых ручек плевали в бедолагу маленькими свернутыми бумажками. Его выкаченные наивные глаза то и дело моргали, потому как били шалопаи на удивление прицельно, каждый раз надрываясь со смеху, когда очень уж удачно посланный ими снаряд прилипал ко лбу и щекам слабоумного. – Бегом, я сказала!

Гнев и возмущение комом подкатили к горлу Леночки, и ее голос едва не сорвался, когда она, чудом не выпав из окна, бросилась защищать Павлушу.

- Еще хоть раз вас увижу, - девушка так и не окончила свою фразу, детвора к тому времени уже скрылась за поворотом, продолжая глупо гикать и передразнивать ее. Их жертва все так же жалостно дрожа стояла почти что на дороге. Мимо пролетел чей-то автомобиль и звук клаксона разорвал установившуюся тишину. По губам водителя Леночка прочитала ругательство.

- Поднимайся сюда, не бойся, они уже ушли, - помахала она рукой перепугавшемуся еще больше, но все так же улыбающемуся Павлуше; как же дико и страшно выглядела эта улыбка на фоне по-стариковски трясущихся рук и звериных, от ужаса еще больше вывалившихся из глазниц сухих непонимающих, будто бы стеклянных глаз. Юноша еще раз, вжав голову в плечи, искоса посмотрел на угол дома, за которым мгновение назад скрылись его маленькие тираны, и неуверенно, бочком, засеменил к парадной.

В Леночкиной комнате – вернее в той отрезанной плотной светонепроницаемой ширмой половине комнаты, которая считалась ее – царил беспорядок, книги, тетради, методические пособия, рисунки и схемы лежали везде, где только могли бы лежать, и даже на стене, закрыв

собою плакат с изображенным на нем портретом какого-то певца, был приклеен ватман с подробным рисунком человеческой кровеносной системы. Красные и синие нити, переплетаясь меж собою, складывались в фигуру рослого, красивого мужчины. Девушка спешно освободила заваленный от груды бумаг кривоногий табурет и усадила на него Павлушу.

- Вот же, дурачье, - гневно причитая, Леночка маленьким расшитым платочком отерла неказистую физиономию молодого человека, - их бы кто так позадирал. Она заботливо соскоблила последний, приклеившийся к скуле еще влажный кусочек бумаги, аккуратно, тыльной стороной ладони откинула его влажные, растрепавшиеся волосы, улыбнулась и, поддавшись какому-то нелепому порыву, еле слышно поцеловала замершего Павлушу в лоб.

Каждый новый знойный день казался последним, как будто жара вот-вот должна отступить, подписав капитуляцию. Но истощенный длительным противостоянием неприятель и не думал сдаваться, бросив в последний бой все свои силы, в надежде закрепиться в черте города на дольше, чем обычно. На окраины уже пришла легкая прохлада, тогда как центральная часть города все еще изнывала под гнетом на редкость горячего лета, уповая на скорейшее освобождение. Сентябрь с его шумом и суетой, до которого еще оставалось достаточно времени, уже замаячил на горизонте, подгоняя батогами не успевшую вдоволь насладиться сладостным, пьянящим ничегонеделанием молодежь. Ночные торжества становились громче, веселее и продолжительней, мрачная, серая тень неумолимо надвигающейся осени то и дело возникала в мыслях юношей девушек, нагоняя задумчивость и меланхолию.

Сомнений не оставалось – самое большее к утру должно было похолодать; тучи, небольшим сизым пятном расползались вдалеке и, должно быть, уже накрыли южные пригороды ливнем. По радио сообщали даже о граде, распугавшем незадачливых посетителей дворцово-парковых комплексов Царского села, потерпеть оставалось всего ничего. Ночью в доме на Мойке стояла гробовая тишина, даже в Леночкиной комнате, где в последнее время допоздна кипела работа, был выключен свет; Павлуша уже по привычке неслышно собрался и выскользнул наружу.

В воздухе потянуло еле уловимым, столь долгожданным запахом холодного дождя, хотя тяжелые остатки духоты клубились над разгоряченной мостовой, цепляясь липкими своими щупальцами за стены домов и больверки набережных. Ясное звездное небо стремительно темнело, укрываясь пологом надвигающейся грозы. Было довольно тихо, листья словно бы замерли в ожидании первого сильного порыва ветра, грозящего сорвать их с ветвей и закружить в диком вальсе, только река восторженно и шумно ворочалась, приготовившись разметать клочья пены и омыть пыльные опоры старых мостов. Несколько часов подряд Павлуша бродил, не встретив ни единой души, дышал полной грудью, навещая свои любимые места. Время текло стремительно, как будто и оно поддалось всеобщему возбуждению, воздух был наэлектризован, он бодрил и вместе с тем опьянял. Где-то неподалеку заиграла гитара, впереди замаячил Поцелуев мост.

- Какие люди?! – послышался мелодичный мужской голос, - Это тот самый Павлуша, не так ли?

У самой кромки темной воды на последней ступени сидел черноволосый молодой человек, окруженный, должно быть друзьями и поклонницами, пальцы его лениво перебирали струны в тихой, но колдовской импровизации. Мелодия стала тише, и компания обернулась к потешно идущему вдоль дома слабоумному; среди них была и Леночка. Парень, местный

заводила, взглядом попросил ее подозвать Павлушу, точно опасливую дворнягу, недоверчивую и осторожную. Отказать девушка не могла и нехотя помахала рукой бедолаге.

- А, правда, что ты мостов боишься? – с насмешкой и вызовом бросил ему черноволосый повеса и, не дожидаясь ответа, продолжил, – Что ж, может быть ты хочешь с нами, - он лукаво покосился на Леночку, - пойти погулять? Ночь-то какая!

Перекинув гитару за спину и нарочито нежно приобняв Павлушину соседку за плечи, он двинулся в сторону Казанского острова, вся его шумная свита, отпуская глупые замечания в адрес улыбающегося растерянного юноши, потянулась следом.

- Иди домой, - в глазах девушки стояли слезы, когда она обернулась и умоляющим взглядом впилась в Павлушу. Странное дело, когда компания оставила позади Матвеев мост и, приблизившись к Поцелуевому, стала теряться из виду, все больше погружаясь в густые сумерки, слабоумный, пожалуй, впервые в жизни неумело, кособоко, слегка прихрамывая, припустил за ней вдогонку, едва ли не в два шага перемахнув на «ту сторону» Крюкова канала. Нагнал он ее уже у моста, перекинувшегося через Мойку.

- Ого! Ты погляди! Любовь-то и лечит, и калечит, да, Павлуша? – нестройный нервный смешок прокатился по рядам товарищей гитариста в ответ на неуместную и глупую банальность, преподнесенную, как нечто сверх меры остроумное. От хмельного веселья вдруг не осталось и следа, никто не верил, что это пучеглазое посмешище осмелится увязаться.

- Как там говорят, - продолжал молодой гуляка, теряя терпение, его порядком раздосадовало появление Павлуши, которому, конечно, было не место среди них, разве что только в роли эдакого шута, - никогда не останавливайся на достигнутом, да? – Он взглядом обвел своих однокашников и, подмигнув слабоумному, издевательски усмехнулся.

- Я отведу его домой и вернусь, - сделала шаг в сторону Павлуши Леночка, когда черноволосый парень схватил ее за плечо, - Да ладно тебе, сам дойдет, правда, оболтус? – Он, помахав на прощание рукой своим дружкам, резко потянул девушку за собой на Поцелуев мост.

Она не сопротивлялась, не кричала, но буквально в тот же миг Павлуша, резко бросившись к паре с как всегда выпученными в моменты страха глазами, вырвал Леночку из рук обидчика и изо всех сил оттолкнул от себя опешившего гитариста. Все произошло настолько стремительно, что никто из свидетелей этой сцены не успел ничего предпринять. Да и много позже они всегда терялись при упоминании этой жуткой истории. Кто бы мог подумать, что в тщедушном, малахольном Павлуше было столько дикой, необузданной, свирепой, почти первобытной силы? Пролетев поперек проезжей части всю ширину моста, Костя, а именно так звали молодого человека Леночки, с мягким, приглушенным, едва различимым, но безумно омерзительным хрустом ударился затылком о кованое ограждение Поцелуева моста. Кровь, густая, почти черная, в которой желтыми искрами играли отражения выстроившихся вдоль набережной фонарей, медленно стекала по массивной металлической арке и крупными, пурпурными слезами капала на грудь разбушевавшейся Мойки.

А что Павлуша? Будто нашаливший ребенок он прятался дома, свернувшись калачиком у койки старухи-матери. На рассвете его уже спящего увезли в карете на Матисов остров, где за широкими зарешеченными окнами ему было суждено прожить остаток свей жизни, не боясь больше очутиться на «той стороне» реки.

Йонатан 

Поцелуй мостов

 

Поцелуев мост

(в память о Г.Л. из минисборника «Повести Коломны»)

Петербургский зной? О, эта напасть временами куда страшнее петербургских холодов; когда неотступные, душные, сонные, одному Морфею подвластные испарения пробираются в каждый уголок – даже самый отдаленный – этого города, и спасенья от них не сыскать, сколько ни мечись, тогда обыватель, только недавно проклинавший весенние заморозки, припомнит и растопленные комнаты, и парные, после которых ему и стужа не стужа. К слову о парных, бывают, слава Господу Богу, не столь часто, в Петербурге такие летние дни, в которые весь город становится самой натуральной парной. С той лишь невеликой разницей, что в исподнем в ней не посидишь, вот и выходит, на дворе – хоть веник запаривай, а самому – брючки, галстучек, рубашечка, портфель в руки али дипломат, и вперед – на метро. Прохожие тогда и не идут, и не ползут, но и на месте не стоят, а как будто бы невзначай сами собой передвигаются, практически незаметно, что корабли на горизонте. Вот только-только та гражданка стояла у аппарата с газировкой, а, глядь, вон она – в тени чахлого, кое-как отвоевавшего у раскаленного, липкого асфальта платочек потрескавшейся землицы горбатого клена. И все в каком-то колышущемся, болезненном мареве. В нем, в этом мареве, фасады улочек разительно становятся схожими с эдакими громадными, несообразными свечками, по углам которых, вдоль сухих водостоков, по окнам и карнизам, растекается жидкий, горячий воск. Того и гляди, чтоб лепнина, растопившись, не капнула на уже взопревший твой, разгоряченный затылок. И вот уже день клонится к ночи, но и она не приносит ни свежести, ни прохлады; солнце как бы скрывается за горизонтом, но самый краешек его то и дело поглядывает лукаво на денные труды рук своих. Ближе к вечеру, по окончании рабочей смены, возвращаются взмокшие, издерганные служащие и из-за окон трамваев и троллейбусов с невообразимой тоской искоса поглядывают на дамочек с детьми, отдыхающих на пляже у Петропавловки, на шахматистов и доминошников, затеявших очередную партию в густой тени парка, на молодежь, гуляющую вдоль искрящихся легким холодком рек и каналов.

Одна империя давно уже канула в Лету, оставшись лишь на страницах учебников истории и литературы, ее же наследница столь же неповоротливая и нежизнеспособная трещала по швам, и только Петербург оставался верным себе. В одном из домов, словно по сигналу выстроившихся вдоль набережной Мойки, в той части ее, что расположена точь-в-точь напротив Новой Голландии в коммунальной квартире жил здешний слабоумный. Эти несчастные всегда и везде служили эдакими местными достопримечательностями, отвергнутые всеми, и всеми же обсуждаемые, одинокие, но неизменно в центре всеобщего внимания. Слабоумного звали Павлушей. Одним лишь работницам паспортного стола, да и то не обязательно, было известно его настоящее имя, возможно отличное от того, коим нарекла его коломенская досужая публика. Обитал он в крошечной комнатушке вместе со своей престарелой, давно уже уставшей от жизни и всех ее превратностей, сухонькой матерью. Юноша был щупл и долговяз, безобидный и наивный, как младенец, он давно уже стал притчей во языцех; в своих подстреленных брючках и нелепой выцветшей тельняшке трудно было не узнать его издалека. При встрече каждый из его соседей считал себя просто обязанным спросить у паренька какую-нибудь глупость и, получив ответ, задорно рассмеяться вместе с незадачливым Павлушей.

- Павлуша, мыл сегодня от сих до сих, - глупо подмигивая и уже заранее прыская от смеха, интересовались у местной знаменитости одногодки, тут же похлопывая по плечу, как бы в знак поддержки, - не печалься, завтра точно помоешь!

Впрочем, он и не думал печалиться, блаженная улыбка почти никогда не покидала его простоватую со светлой, редкой порослью физиономию, а неряшливо приглаженные засаленные волосы, оболванили бы и более интеллигентную и вдумчивую персону. Павлуша под всеобщее одобрение мог и съесть любую дрянь с земли, и во весь голос повторить любую грубую сальность.

Какая только блажь ни приходила в хмельные головы его тогдашних друзей, но слабоумный был рад и такой компании, во всяком случае, так могло показаться со стороны. Господи, что же ты вкладываешь в эти сосуды, зачем отпускаешь эти тонкие, безгрешные, чистые души так далеко от своего небесного престола, в награду ли, в наказание ли приходят в наш жестокий, глупый, беспощадный мир такие вот Павлуши? В каждом слове, обращенном к нему сквозила издевка, в каждом взгляде – читалась насмешка. Будто б мартышка или собачонка с готовностью он угождал всем желающим посмеяться над ним самим; даже местная детвора, только-только шагнувшая в пору отрочества, относилась к слабоумному, как к игрушке, большой, глупой и совершенно безобидной. Бросят, бывало, ему в спину камень или огрызок, короче, что под руку попалось, Павлуша обернется по привычке, а обидчики стоят, рты раскрыв от удивления, головы вверх задравши, мол, с неба прилетело.

Когда-то давно, не то по глупости, не то со зла ляпнул один из соседей доверчивому мальцу, чтобы к каналу Павлуша не подходил, будто б, остров покинув, помрет он тут же – как пить дать, помрет – а тому, даром хоть и слабоумный, жить-то охота. Хоть и вырос давным-давно, а «на ту сторону» дорога ему заказана, никакими коврижками не заманишь. Вот и слонялся он из года в год с одной стороны Коломенского острова на другую. Только слепой не признал бы его нескладную, сутулую фигуру как-то странно, то резко останавливаясь, то ускоряя шаг, маячившую то там, то сям. Бесцельно с самого утра и до поздней ночи, околачивался Павлуша по знакомым ему с детства дворикам, с той самой блаженной улыбкой на лице, рассеяно, словно пытаясь отыскать что-то давно забытое, вспыхивавшее мимолетными образами в затуманенном рассудке.

Повсюду его были рады угостить – чего ни сделаешь для эдакой дитяти, на щеках уж борода вьется, а глаза, как у теленка. Старушки, бывало, пирожками иль чем еще подкормят, а кто помладше могут и налить, а что плюнули в стакан, и Бог-то с ним. Хотя, конечно, и жалели его; взять хотя бы Леночку, в одной коммуналке жила с ним, не ахти какая красавица, зато сердце доброе, никогда Павлушу в обиду не давала, ни мальчишкам местным, что около дома вечно ошивались, ни друзьям-знакомым своим, которых, хлебом ни корми, дай над слабоумным подшутить, не всем ведь дано ума набраться.

Белые ночи сгорали одна за другой, запруживая город духотой и зноем. Сон, если к кому и приходил, то лишь ближе к рассвету. Гитары и модные кассетники играли не смолкая, перемещаясь из одной подворотни в другую, музыка поднималась от гранитных спусков к темной воде, перекатываясь и взвиваясь, к распахнутым настежь окнам, в которых едва колыхались от легкого сквозняка куцые шторки. Жизнь, почти что оцепеневшая в течение дня, встряхнувшись ото сна к вечеру, рвалась на свободу, ускоряя темп и пытаясь нагнать упущенное еще до зари.

Невзрачный в сравнении со многими другими петербургскими мостами, перекинувшийся через реку Мойку мост слыл излюбленным местом ночных рандеву влюбленных парочек, томно упивавшихся ночным видом маячившего вдалеке за серыми фасадами домов Исакия. Мало кого интересовало, почему он был назван Поцелуевым, когда, переплетая пальцы, юноши и девушки опирались о его украшенные витой ковкой парапеты, какое им дело до сто лет, как сгинувшего купца, да и не место историческим изысканиям там, где правит свой бал любовь и молодость. Темная, почти зеркальная речная гладь, подергиваемая лишь осторожной рябью, затаив дыхание

вела счет ночным поцелуям, что будто бы по воздуху посылал ей Поцелуев мост. В ночной тиши, если повезет застать их наедине, и сейчас можно ненароком услышать осторожный, вкрадчивый шепоток возлюбленных – шелест волн и поскрипывание стареньких перил; тысячи историй канули в Лету, а они, как и много лет назад хранят верность друг другу – река и мост.

Павлуша проснулся, когда музыка и разговоры внизу стихли, а последний аккорд потонул в шорохе листьев разросшихся вдоль больверков Новой Голландии тополей. Было довольно темно, по небу поплыли, словно акварель, белесые облачка, и даже солнце, похоже, наконец, скрылось за горизонтом. Весь дом спал, разомлев от опустившейся прохлады и тишины, что так внезапно обрушилась на смаявшийся город. Юноша сделал глоток свежего, сладковатого воздуха, прилетевшего, должно быть, из леса, или с полей, раскинувшихся где-то далеко-далеко, и, одевшись, беззвучно выбрался на улицу. Ночь выдалась на удивление чудесная, молчаливая, спокойная, ласковая, она как будто приглашала на предрассветный, чарующий променад.

Выскользнув из парадной и постояв некоторое время около нее, перекатываясь с носка на пятку и назад, Павлуша быстрым шагом устремился прочь, вглубь паутины переулков и смежных двориков. Избегая ярко освещенных перекрестков, плел он кружева своего маршрута по ничем не примечательным и уединенным уголкам дремлющей Коломны. Слабоумный подолгу останавливался, точно проведывая старинных знакомых, у таких же юродивых, как и он сам, искривленных, болезненных деревьев, разговаривал с ними на каком-то ему одному понятном языке, ласково гладил израненную, огрубевшую кору. Кроны их тогда, сквозь которые темными лоскутками просвечивало ночное небо, еле заметно кивали в ответ с почти беззвучным шелестом.

Когда перед самым рассветом юноша вернулся домой, мать его лишь посмотрела на сына из своего угла, да, покачав головой, вновь откинулась на тощие, сбившиеся подушки; она давно уже почти не вставала, сдавшись на милость добрых людей, вкушая изо дня в день горечь поражения в битве с судьбой. Смирившись однажды со злым роком, она так и не смогла найти в себе силы жить дальше, и продолжала влачить свое жалкое существование просто по привычке, уткнувшись в глухую стену, изредка перекидываясь парой фраз с соседями. Ее воспаленные глаза уже давно не знали слез, а неподвижные морщинистые губы – улыбки, горем разбитый дух ее томился в разбитом, уставшем теле, неспособным ни на что, кроме томительного ожидания кончины.

Павлуша теперь чаще избегал дневных прогулок, с нетерпением дожидаясь у своего дома вечера, чтобы далеко за полночь под прикрытием пустынности, окутывавшей город, насладиться свободой. Возвращался он всегда затемно, с все той же застывшей на его лице извечной улыбкой, но как будто более счастливым и живым. Старуха-мать быстро свыклась с новыми причудами слабоумного сына, если ей вообще еще хоть до чего-то было дело.

(продолжение следует)

Йонатан

В преддверии грозы

 

В преддверии грозы

В преддверии грозы

затихло все в смятеньи,

В горячей духоте

и время замерло.

И столькое внезапно

утратило значенье,

Ведь и сегодня

вдохновенье не пришло.

И я сижу который день

в тупом уныньи,

Себя украдкой

в грязном зеркале коря,

И чувствую, как сердце

мое тревожно стынет,

Души моей

как тяжелеют якоря.

И ноет в глубине

протяжным воем рана,

И подмывает

в омут ринуться меня.

До тошноты круженье

видений диких, странных,

Проносится во мне

крича, гремя, звеня.

И остается только

слезно молить Бога,

Чтоб разродился

поскорей небесный свод,

Оставила чтоб сердце

несносная тревога,

Но небо горячо,

и дождь никак не льет.

***

Недельные рифмоплетения

Один прорицатель из Птора

Пытался сыграть прокурора,

Но лишь отличиться,

Прославив ослицу,

Сумел прорицатель из Птора.

***

Один самодержец Моава

В веках осрамился на славу -

Врагов тщась проклясть,

Сыграл им же в масть

Трусливый правитель Моава.

***

Йонатан

Посвящение Дж. Клапка Джерому

 

Посвящение Дж. Клапка Джерому

Ни лавры на уставшее чело,

Ни тернии в венце давно иссохшем,

Все, что еще грядет, и что уже прошло,

Все, что так мелко, буднично и пошло.

Ни стужа, ни весенняя капель,

Ни осени печальные мотивы,

В тяжелой буйной голове звенящий хмель,

В распахнутых оконцах вид красивый.

Ни ветер дальних странствий в волосах,

Ни сад с беседкой, лозами овитой,

И вся Титании волшебная краса,

И Оберон с его веселой свитой.

Ни слышный еле-еле шепот муз,

Ни самых важных слов, в устах застывших,

Вся сласть амброзии, нектара пряный вкус,

Вся страсть, что делает наш голос тише.

Ни сумерки, что бродят по меже,

Ни пышные хоромы полны света,

Четыре лишь стены, да и любовь в душе -

Вот все что требуется нам, поэтам.

***

Недельные рифмоплетения, глава Хукат

Машиаху давно

Прийти пришла пора,

И нужно нам одно –

Лишь рыжая пара.

Нам радость принесут

Не винные пары –

В награду бы за труд

Щепоточку пары.

Евреи будут петь

На Храмовой горе,

Очистимся мы ведь

Благодаря паре.

Коль будет суждено,

То сидя на пиру,

Налив в бокал вино,

Мы выпьем за пару.

Любой, сдаётся мне,

Печалится порой,

Ибо пока что не

Очищен он парой.

Конец времён уже

Давненько на дворе,

А значит можно же

Мечтать и о паре.

***

Йонатан

Йонатан

 

Не сейчас

 

Остановиться б ненадолго,

Чтоб грудью полною вдохнуть

И отложить дела на полку…

Но не сейчас. Когда-нибудь.

Всё оглядеть до самых далей,

Чтоб рассмотреть не цель, а путь,

Всё, что глаза не замечали…

Но не сейчас. Когда-нибудь.

Вглядеться в мелочи, нюансы,

Чтоб разобраться, в чём тут суть,

И выйти, наконец, из транса…

Но не сейчас. Когда-нибудь.

Не так уж всё это и трудно,

Лишь глубже надобно копнуть –

Всё знает человек подспудно…

Но не сейчас. Когда-нибудь.

К чему ж с надрывом лезть на стену?

Таков уж я, не обессудь,

Исправлюсь я всенепременно…

Но не сейчас. Когда-нибудь.

Остановиться б ненароком

И постоять совсем чуть-чуть,

Пусть даже в этом мало проку…

Но не сейчас. Когда-нибудь.

***

Загадки по недельной главе

Знамёна рдеют, вспыхнул порох,

С броневика вещает …

(нинǝv)

Погряз, буквально, в мелких спорах

Домкома председатель ...

(dǝɓноʚm)

Минус сто метров на приборах –

Ушёл под воду некто … (оwǝн)

***

Йонатан

Ищите старые сообщения? Найдите на полях меню "Архив".